Печать
Просмотров: 5328
«А   реальность  - это  дот.
За   березами,   вон   тот».
 А.  Межиров.
В амбразуру, размером с поставленный на ребро кирпич, видна фантастическая нереальная картина: залитые лунным светом остовы сгоревших и разрушенных, запорошенных синим снегом домов. Серые унылые трехэтажные коробки тянутся в два ряда, образуя улицу имени Ивана Горана Ковачича, героя-партизана той войны. Пересекает ее улица имени другого героя-партизана - Мишко Ивановича. На перекрестке наш дот - прямоугольная яма в земле под двумя накатами бревен. Три амбразуры дота, ощетинившись стволами, настороженно глядят в разбавленную желтоватой мутью темноту. В пятидесяти метрах перед нами валик из колючей проволоки перегораживает улицу имени Ивана Горана Ковачича. Это -  граница нашей территории. Чуть дальше, за легким изгибом, улицу запирает турский положай    -   такой же дот.
Нас трое: я, Момо и Ранко. Мы - дежурная смена. Момо, 32 года, холост, большой любитель баб, до войны - владелец небольшой хлебопекарни. Пекарня сгорела, дом тоже, и Момо сидит, вглядывается в темноту, сжимая рукоятку 7,9 мм американского пулемета «браунинг», захваченного месяц назад у босняков.
Ранко, 35 лет; жена, две дочки в эвакуации в Белграде, до войны -  владелец частного такси. Его «фиат» составил основу баррикады в первые дни боев, что от него осталось, нетрудно представить. Но дом пока цел, недалеко, метров 200. Ранко дрыхнет, привалившись к обтянутой плащ-палаткой стене.
Печка - главная наша забота. Впрочем, забот с ней никаких: греет исправно, раскалилась докрасна. Сработал ее для нас старый Саид. Он же на тачке привозит дрова и воду, раз в неделю чистит яму - дот. Саид - мусульманин. Мы кормим его из солдатского котла, но ему уже много не надо. Помогает он нам потому, что не делит людей на христиан и мусульман, ненавидит войну и жалеет нас, балбесов, с пулеметами и автоматами сидящих в земляных норах. Кроме того, Саид не может без работы, его чуткие умелые руки постоянно ее требуют. Отношения Саида с Аллахом никого не интересуют. В общем, с печкой все в порядке, а значит, жить можно.
Медленно текут минуты. Мы развалились на креслах и диванах, собранных из брошенных квартир, и уже порядком надоели друг другу. Тишина. Только пламя яростно гудит в железной печурке. Я наклоняюсь, открываю дверцу и наблюдаю, как беснуются оранжевые языки. Я люблю смотреть в огонь. В голове настойчивый мотив:
«Вьется в тесной печурке огонь,
 На поленьях смола, как слеза...».

Кстати, о поленьях. Поленьев, которые в начале недели подвозит грузовик из батальона, хватает на три неполных дня, а на дворе стабильно минус 10. Топим мебелью из ближних (и дальних) домов. Конечно, лучше всего горит паркет. Но где в конце зимы найдешь паркет? На втором месте -  гарнитуры из прессованных опилок. Эти еще встречаются. Утром в одной симпатичной кухоньке я, размахивая, как варвар, топором, топча ботинками хрусталь и фарфор, сокрушил огромный, во всю стену шкаф. Теперь мы обеспечены выше головы. Прессованные опилки гарнитура горят с лютым подвыванием:

«Вьется в тесной печурке огонь,
На поленьях, смола, как слеза,
И поет мне в землянке гармонь
Про улыбку твою и глаза...».

Я вдруг замечаю, что произношу это вслух. Ранко приподнял голову. Ребята молчат, напряженно вслушиваясь в музыку незнакомых слов, и не отрывают взглядов от печки. Им   передалась   пронзительная   грусть   этих     удивительных строк:

«О   тебе   мне   шептали   кусты
В   белоснежных   полях   под   Москвой.
Я   хочу,   чтобы   слышала   ты,
Как   тоскует   мой   голос   живой».

Они родились на другой войне и впитали в себя огромную правду жизни. Такие строчки не могли быть написаны и немецкой армии. Нет у немцев таких строк. Но сегодня появились подонки, которые утверждают, что солдаты Великой Отечественной защищали «тоталитарный режим». С чего это я вдруг задумался над этим? А с того, что любая спекуляция имеет свой смысл и конечный результат. Сегодня сербов, защищающих свои дома, те же люди объявили «коммунистическими агрессорами». Так, сквозь десятилетия упорно тянется ниточка лжи.
-  Слушай,  Момо,  -  спрашиваю  я  у  пекаря-кооператора, - что бы сказали сегодня друг другу Иван Горан Ковачич   и   Мишко   Иванович?
Вопрос не прост: Иван - хорват, Мишко - серб.
-  А...  коммунисты всегда друг за друга.  Выпустили бы, наверно,  какую-нибудь совместную декларацию с призывом «прекратить братоубийственную  войну».     Кому это    сейчас поможет? Больших демагогов чем коммунисты, на свете не сыщешь.
Момо оживляется и садится на любимого конька - обличать пороки социалистической Югославии. Делает он это беззлобно, с юмором, то и дело употребляя слова типа «тупость», «идиотизм», «кретины», «нормальный человек не поймет...» и т. п. Момо гордится, что он капиталист и утверждает: «В Италии капитализм 200 лет, а у нас 3 года. Но дайте срок, и по качеству жизни мы их перегоним. Только начали жить по-человечески... Кому нужна была эта война?».
А война тут как тут: она напоминает о себе раскатистыми очередями на левом фланге. Начинается «кадриль». Мы прилипаем к амбразурам. Небо расцвечивается ракетами и трассерами. Лавина огня нарастает, как снежный ком. Но это слева.
Телефон.   Трубку   берет   Момо.
-   Что   у   вас?
-  Это не у нас, это в соседнем квартале.
- Так.   (Легкий   вздох  облегчения:  соседний   квартал  - другой   батальон.   Наш   дот   на   стыке).
Помолчав, трубка выдает совершенно дурацкий совет:
- Ну,   глядите   в   оба!
Момо   усмехается   и   ничего   не   отвечает. Стрельба   слева   переходит   в   непрерывный   обвальный треск,   разрываемый   минометными   залпами.   Слышен   лязг гусениц:   штаб   выслал   подвижный   резерв!
- Так не бывает, - цедит Ранко, - они должны нанести по   нам   вспомогательный   удар.
Болван!   Помолчал   бы:   на   войне  все  бывает.
- А  вот  и  они,  -     просто  говорит Момо.
В неверном лунном свете я различаю тени вдоль стен. Одна, две, три, четыре... они то замирают, то приближаются короткими перебежками.
- Тихо!  - шепчет Момо, у которого неделю назад снайпер убил сестру, - подпустим и расстреляем в упор!
- А не лучше ли  мину грохнуть, -предлагает Ранко. Речь о поставленной впереди осколочной мине.
Шепот   Момо   переходит   в   змеиное   шипение:
-  Какую  мину,  пенек? Аккумулятор  уже неделю  на  зарядке.   Подпустим   вплотную   и   всех...
Но «турци» - не дураки, они знают про дот. Движение кпереди замирает: противник рассредотачивается в пролетах подъездов, за выступами домов. Грохот и две ослепительные вспышки - гранатометный залп! Одна граната куда-то улетела, но другая ударила в остов сгоревшей «Хонды», козырьком прикрывавшей наши амбразуры. Яростное пламя и горячая волна бьют по лицам, но мы не выпускаем оружия. Момо, матерясь, поливает улицу «браунингом», я и Ранко длинными очередями с быстрым переносом огня обстреливаем из АКМ все выступы и проемы, где может прятаться враг. Тени, слабо огрызаясь, исчезают, но оставляют после себя разгорающийся пожар. Опять подожгли шестой дом. Дом этот одной стеной касается нашей обороны, а другой врезается в ихнюю. Мы часто используем его как плацдарм для нападений: удобно стоит. «Турци» жгли его раз десять, чтоб сделать «прозрачным», и каждый раз он горит как новенький.
Затихает   перестрелка   слева.

-  Все,  больше  не  полезут!    -     торжественно    объявляет Ранко, -     их хватает только на один раз. Ба! Второй час ночи!   Нет,   это   не   жизнь.
Ранко растягивается на кушетке и отключается. Момо кладет руки на кожух пулемета, утыкает в них голову и кимарит. Я открываю дверцу печки и предаюсь любимому занятию -  созерцаю пламя.

«Ты   сейчас   далеко-далеко,
Между   нами   снега   и   снега,
До   тебя   мне   дойти   нелегко,
А до  смерти  - четыре  шага...»

Справа и слева с неравными интервалами гремят орудийные выстрелы, слышатся одиночные очереди. Это соседи ведут беспокоящий неприцельный огонь. Вести беспокоящий огонь и наша обязанность. Раз в полчаса кто-нибудь выпускает во тьму очередь. В конце каждого часа я заставляю себя вылазить на мороз и делаю 60 приседаний. Занятие, кстати, не совсем безопасное. Несколько раз по мне стреляли. Однако я считаю, сохранность физической формы стоит риска и себя в бою окупает. Посвежевший, я возвращаюсь в дымный дот.
Струя холодного воздуха от хлопнувшей двери взбадривает Момо. Он поднимает голову, моргает, тянется к пулемету и дает короткую очередь. После чего принимается с жаром обличать пороки социализма.
- Послушай, - говорю я, - у вас же частное предпринимательство   и   при   Тито   было   разрешено.
-  Формально - да.  Но  чтоб  открыть свое    дело,  надо «товарищам»  столько  взяток  дать,    что  потом   год  будешь только   взятки   окупать.
-  Значит,   не   любишь   ты   социализм?
-  Это   сгубило   и   вас   и   нас.
-  А ведомо ли  тебе, если б не    противоборство   между двумя   системами,   социальная   защищенность     трудящихся   Запада осталась бы на уровне 30-х годов. То есть никакой защищенности:   ни    отпусков,  ни    пенсий,  ни    пособий,  ни жилья,   ни   здравоохранения   - одни   крохи.
- Согласен.   А   мне-то   что?
-  Привет. Чего же ты ноешь, что плохо жил? При ТОМ капитализме  ты  бы  жил  еще  хуже.  А    ЭТОТ  капитализм существует, потому что мы с тобой прошли через социализм.
- Пожертвовали   собой?
-  Ага.   Кстати,  а  ловко  мы  колониальную  систему  развалили!  Небось, если б  не Москва  и  Белград,  колонии до сих   пор   существовали   б!
- К черту! - взрывается Момо, - Я не желаю,    чтоб    на моем горбу кто-то въезжал в рай - хоть Африка, хоть Европа!
-   Что вы разорались, люди, - Ранко приподнимается на кушетке, -  опять про    политику?    Момо - заткнись. Юра, перечисли мне весь русский мат.
Такое предложение мне не нравится, отбояриваюсь изо всех сил, но деваться некуда: дот - замкнутое пространство. Я выдвигаю условие: каждое слово повторяю только раз, и посвящаю Ранко в тонкости русского мата. Ранко схватывает налету и намертво и уже через пять минут принимается бомбить Момо великим и могучим русским нецензурным языком. Момо огрызается по-сербски, но эффективно про-тивостоять не может. Шум! Гам! Смех!
-  Братцы, кажись, светает! Ура! Слетаю-ка я на кухню, кофейку  изображу,  -  к  величайшему    облегчению    Момо Ранко   исчезает.
Тьма за бойницами сгущается и топит в себе улицу Ивана Горана Ковачича, улицу Мишко Ивановича, спаленные и пока еще целые дома. Кромешная тьма царит недолго, и вот уже первый луч рассвета брызнул на вороненую сталь оружия.
Возвращается Ранко с подносом дымящегося кофе:
-  Извольте,   господа!
Разбираем чашечки. Повисает благоговейное молчание: мы углубленно смакуем священный напиток. Впрочем, я его опрокидываю залпом, этому уже никто не удивляется.
Полоска зари все шире. Последние полчаса самые томительные. Мы начинаем поочередно выскакивать на улицу, якобы размяться, на самом деле выглядываем смену. Пустое дело, раньше никто не явится, но и позже - редко бывает.
Совсем светло. Распахиваются двери домов на улице Ивана Горана Ковачича и на улице Мишко Ивановича - жильцы с канистрами и бидонами тянутся к перебитой водопроводной трубе, откуда денно и ношно хлещет вода. Ходить целый день туда-сюда им придется под дулом нашего пулемета, который никогда не стоит на предохранителе. Всех жильцов мы знаем, когда светло, опасаться им нечего. Люди привыкли к глядящим в упор амбразурам. Привыкли? Но мне тоже частенько приходится пересекать это пространство, и каждый раз я с трудом сдерживаю дрожь.
-  Эй, народ, как делишки? - дверь дота распахивается, и  полумрак освещает озорная  белозубая  улыбка.  Смена!
-  Отлично!     -    хором   восклицаем   мы.
-  Дрова   есть?
-  А   как   же!   -      оскорбляемся   мы.
- Тогда   выметайтесь   к   ...   матери!
-  Есть!  - мы  выметаемся, говорим друг другу «До вечера»   и  расходимся.
7 февраля 1993 года.